"... К Петербургу после Валаама я понемногу привыкаю, а то сначала на все смотрел глазами чудака, до того я свыкся с тишиной монастырской жизни и Валаамом вообще, что трудно отвыкнуть, - писал Иван Иванович вскоре после возвращения в столицу родителям. - Бог даст, на следующее лето туда опять. Монахи будут рады, они нас полюбили. На днях у меня был казначей валаамский и от лица игумена звал нас на следующее лето. Игумен прислал нам по просфоре и благословил по долгу и назначению. Уезжая оттуда, он нам тоже сделал подарки - книгу описания монастыря, плодов своего сада - яблоки и теперь водятся у нас. Все это приятно, но главное, сам Валаам живописен в высшей степени. Занятия наши на нем принесли нам пользу и успех".
Шишкин и Гине жили на Васильевском острове, на Малом проспекте, между 5-й и 6-й линиями, в доме Бернардаки, на четвертом этаже. По вечерам к ним приходили товарищи по Академии. Народу множество. Приходили с приятелями люди и вовсе незнакомые. Разглядывали картины и рисунки, развешанные на стенах, расспрашивали о Валааме, рассказывали о петербургских новостях.
Шишкин ознакомил профессора С. М. Воробьева с летними работами и оставил того в приятном расположении духа. Воробьев пообещал, что Совет академии наградит его достойным образом. А некоторые рисунки и картины, писанные с натуры, профессор советовал издать.
Работы много, но в свободную минуту Иван Иванович принимается бродить по городу. Нужно увидеть, какие изменения произошли за лето. Да и приятно, чего уж там, просто побывать на людях.
В тот год состоялось открытие Исаакиевского собора. В газетах и журналах появились хвалебные статьи в адрес. Монферрана, по проекту которого был построен собор.
До нынешнего лета студенты Академии художеств часто могли видеть, как ранним утром на набережной Мойки, близ Прачечного переулка, появлялась невысокая, подвижная фигура пожилого щеголя, одетого в наглухо застегнутый синий фрак с золотыми пуговками. Белоснежные воротнички подпирали румяные щеки. Маленькие глазки, живые и умные, освещали всегда улыбчивое лицо. Это был Август Августович Монферран. Пешком отправлялся от своего дома к месту постройки собора. На улице он постоянно раскланивался. Его знал весь город.
О нем говорили во всех домах. Из уст в уста передавались всевозможные истории и сплетни. Необыкновенная судьба этого человека интриговала многих старых петербуржцев. Ведь многие из них помнили, как этот "французик" ютился под самой крышей в каморке.
Как известно, работы по постройке собора затянулись на сорок лет и были завершены лишь в то лето 1858 года.
По Петербургу тогда упорно ходил слух, будто один "ясновидец" предсказал, что строитель Исаакиевского собора тотчас умрет, как закончится постройка. И потому (тут петербуржцы переходили на шепот) Монферран не спешит с постройкой. Более здравые люди объясняли все очень просто: Монферрану невыгодно заканчивать строительство, приносящее ему огромные деньги.
Архитектор имел роскошный особняк, утопал в роскоши. Каждый имел к нему какое-нибудь дело. Люди искали его расположения.
30 мая 1858 года собор при огромном стечении народа был торжественно освящен. Государь император был доволен. Архитектор получил 40 тысяч рублей золотом и золотую медаль с бриллиантами. А через месяц зловещее предсказание сбылось - Монферран умер.
Он выразил желание быть погребенным в стенах Исаакиевского собора, над созданием которого трудился столько лет. Но император счел возможным разрешить лишь обнести гроб с телом покойного вокруг собора. Затем траурная процессия направилась к католической церкви на Невском проспекте, откуда прах был отправлен во Францию для погребения.
"Собор Исаакиевский мне не нравится, страшно пестрый и тяжелый и безвкусный, наружность гораздо великолепнее - а богатство страшное", - сообщает Шишкин в письме домой. Его самостоятельность суждений в письме проглядывает очень явственно. Да и трудно человека со сложившимся мнением сбить с мыслей газетными статьями.
Посетил он и Румянцевский музей, где и то время демонстрировалась картина А. А. Иванова "Явление Христа народу".
"...видел знаменитую картину Иванова", - писал он родителям 19 сентября, едва приехав в столицу. От товарищей он услышал о похоронах художника, вернувшегося в Петербург из Рима и умершего через шесть недель по возвращении на родину. Некоторые из студентов Академии художеств в то лето уехали писать этюды в Дубки. Когда сделалось известно о смерти Иванова, несколько художников отправились пешком туда, сообщить печальную новость своим собратьям. Джогин и другие отправились в Петербург. Боясь опоздать к выносу тела, они ускоренными шагами шли всю ночь. Впечатление от смерти Иванова было очень сильным.
Известно, что в Риме художник жил затворником. Все мысли были сосредоточены на главной своей работе. Только расстройство зрения да недомогания прервали его работу.
"Как это вы можете, Александр Андреевич, терять понапрасну самое дорогое время в году, - говорили ему товарищи. - Придет лето - тут только бы и работать, смотришь, а вы как раз тотчас уезжаете: то в Венецию, то в Неаполь, то в Субиако, то в Перуджио! Как это можно! Этак вы и в сто лет пе кончите картину". - А как же-с, нельзя-с, - отвечает Иванов. - Этюды, этюды, мне прежде всего-с этюды с натуры, без них-с мне никак нельзя с моей картиной". - "Что с ним поделаешь! Так и отступишься. Упрям и своеобычен был сильно", - вспоминал об Иванове ректор Академии художеств Иордан. Для этой картины Иванов исполнил свыше трехсот этюдов с натуры. Они и вызывали удивление у Шишкина. О картине он слышал от Мокрицкого и Рабуса в Москве. Читал о ней у Гоголя. Но вот этюды... Они поражали воображение.
"...вид сей живописной пустыни, окружающей группу, исполнен так, что изумляются сами ландшафтные живописцы, живущие в Риме, - писал Н. В. Гоголь в "Избранных местах из переписки с друзьями". - Иванов для этого просиживал по нескольким месяцам в нездоровых Понтийских болотах и пустынных местах Италии, перенес в свои этюды все дикие захолустья, находящиеся вокруг. Рима, изучил всякий камушек и древесный листок, словом, сделал все, что мог сделать, все изобразил, чему только нашел образец".
Да, чувствовалось, что для него, как для пейзажиста, было наслаждением наблюдать жизнь речного берега, камни и растительность, обогреваемые солнцем. И Шишкин искренне жалел, что не смог и не сможет теперь познакомиться с великим живописцем. Еще совсем недавно Иванова можно было видеть на выставке. Скромный, молчаливый, он, говорят, бродил среди своих этюдов, прислушивался к отзывам зрителей. Говорили, что он, видимо, страдал душою. Передавали, что ехать в Петербург он как-то суеверно боялся: ему казалось, с этим кончится его художническая жизнь. Да и денег на поездку не было.
Великая княгиня Елена Павловна, посетив в 1858 году студию Иванова, предложила на свой счет отправить картину в Петербург. Иванов отправился вместе с ней, но в дороге заболел сильным кровотечением из носа и настолько ослабел, что долго не мог ехать дальше.
Его картина была выставлена в Зимнем дворце, где ее осмотрел государь, а затем она вместе со всеми этюдами и эскизами была помещена в Академии художеств, чтобы дать возможность ознакомиться с ней публике.
Петербург встретил картину холодно. И он болезненно воспринял это, так как еще в Риме более всего боялся петербургской оценки. "Его произведение создало ему известность, но она совсем не была похожа на громкую славу русского художника, победителя в состязании талантов всего мира, о которой некогда мечтал Иванов", - писал его биограф.
Да и материальные дела вернувшегося в Петербург художника были неважными. Жить практически было не на что. Наконец, Иванов узнал, что получит за картину 10 тысяч рублей единовременно и 2 тысячи рублей ежегодной пенсии. Через три дня он поехал в Петергоф, чтобы заявить о своем согласии. Здесь ему сказали, что окончательный ответ он узнает у министра двора. "Измученный тревожным ожиданием, - пишет биограф, - Иванов упал духом и утратил всякую надежду на благополучный исход. Возвратившись к себе домой из Петергофа, он вечером в тот же день почувствовал себя дурно, то был припадок холеры, от которой он через три дня скончался".
Вскоре после его смерти картина была приобретена за 15 тысяч рублей и впоследствии подарена государем Румянцевскому музею.
"Это просто чудо искусства, и вы, я думаю, следите за суждениями о ней в нашей литературе", - пишет Иван Иванович домой, родителям. В письме он, вероятно, имеет в виду брошюру А. Н. Мокрицкого "Явление Христа народу. Картина Иванова. Разбор академика Мокрицкого". М., 1858 (утверждена цензором фон Крузе 9 сентября 1.858 года). Свой разбор произведения Иванова Мокрицкий заключил словами: "При таких высоких художественных достоинствах, не заслуживает ли оно стать наряду с первыми произведениями искусства? И, выполняя в такой мере современные требования, может ли не заслужить первого места!"
Посещение выставки еще больше подстегнуло Ивана Ивановича. Работать, работать, работать...
"Посвятить себя живописи - значит отказаться от всяких легкомысленных занятий жизни", - записал в ученическую тетрадь еще в Москве во время обучения в Училище живописи Иван Иванович. Не со времени ли прочтения статьи Н. В. Гоголя об А. А. Иванове мысль эта стала близкой, кровной ему?
"...Устройте так, - писал Н. В. Гоголь, заканчивая статью, - чтобы награда была выдана не за картину, но за самоотвержение и беспримерную любовь к искусству, чтобы это послужило в урок художникам. Урок этот нужен, чтобы видели все другие, как нужно любить искусство, - что нужно, как Иванов, умереть для всех приманок жизни; как Иванов, отказывать себе во всем, даже и в лишнем блюде в праздничный день..."
Да, москвичи знали, что такое труд. Недаром так душевно они отнеслись к картине Иванова.
Меж тем наступила осень. Дни стали короче. Работа отнимала все время, и редко какое событие могло обратить на себя внимание. Разве что какое-нибудь необычайное.
"Как-то на днях в Петербурге был пожар за Летним садом, горели барки с сеном числом около 50. Зрелище удивительное, горящие барки плыли по Неве по разным направлениям и их растаскивали железом маленькие пароходы".
В поизношенной беличьей шубе, с трубкой в руках редко теперь Иван Иванович появлялся на петербургских улицах.
В декабре, на экзаменах, он получает серебряную медаль первого достоинства ("Совет Академии удостоил серебряной медали 1-го достоинства: К. Маковского... Василия Верещагина за рисунки с натуры, Ивана Шишкина за пейзажную живопись "Вид на острове Валааме..."). Результат сверх чаяния хорош. Шишкин выставил "восемь вещей красками и три рисунка пером, и эти-то рисунки произвели страшный фурор, некоторые приняли их за превосходную гравюру". Радостный Иван Иванович спешит сообщить родным все, что говорилось профессорами: "Совет Академии торжественно объявил, что таких рисунков Академия еще не видела, и хотели за них дать золотую медаль, но отложили до марта. Всех своих сверстников зашиб совершенно", - пишет он, ничуть не питая к ним недоброжелательства, а только невольно не умея скрыть настоящей своей радости.
Картина "Вид на острове Валааме" ныне хранится в Киевском музее русского искусства. Солнечный день на скалистом, поросшим мхом, кустарником и лесом, острове. Недвижима водная гладь залива, таинствен лес на другом берегу. Местность заброшенная, дикая. Человек будто бы только-только попал сюда, пробравшись сквозь бурелом и чащу, и остановился, пораженный красотой увиденного. Именно эту радость открытия и передает художник.
Реалистичен и строг этюд "Сосна на Валааме". Красота и суровость жизни - это, пожалуй, главная мысль картины. Подле высокой сосны, растущей на вершине скалы, заброшенная могила, отмеченная покосившимся деревянным крестом. Веет от картины какой-то мощной духовной силой.
Сравнивая выставленные Иваном Ивановичем картины с его ранними работами, видишь, как заметно выросло его профессиональное мастерство. Казалось, сама поездка служила тому, чтобы осень и зиму оставалось пожинать плоды летнего труда.
Глубокой осенью остров Валаам посетил Государь император с супругой. От знакомого валаамского эконома Шишкин узнает приятную для него новость, о которой сообщает родителям: "...картину, которую я писал для подарка в монастырь, бывши там, они (монахи) поднесли в подарок государыне, которой Валаам очень понравился, я она изъявила как-то желание, и желание ее предупредили.
Две вещи, одна моя, а другая художника, который уже теперь за границей и тоже там был и оставил в подарок. Но при всем том монахи неохотно расстались с ними, но надеюсь, что еще напишем им".
Всего добиваться своим трудом: материального достатка и особенно признания. Признания, без которого немыслима жизнь ни одного художника. Картины должны говорить сами за себя. У них отдельная жизнь. Своя жизнь, и только те из них тронут зрителя, вызовут в нем желание запомнить их, поразмыслить над ними, кои написаны с любовью, выстраданы. И уж пустым картинам не помогут никакие заказные хвалебные статьи. Статьи прочтут, а картина сама о себе все скажет. Не потому ли так явственна гордость Ивана Ивановича, что успех добыт своим трудом, что выполнена заповедь Аполлона Николаевича Мокрицкого ("Истинные достоинства художественного произведения заключаются в прочных и твердых началах искусства, а не в случайных эффектах или бойкости кисти"), что москвичи дают фору чванливым питерцам: "...Всех своих сверстников зашиб совершенно. Впрочем, из нас трех друзей только Гине останется ни при чем, а Джогин получил тоже медаль серебряную 1. А всего выставлялось человек 15, и все не получили ничего, кроме благодарности за занятия, несмотря на то, что у некоторых сильные и очень сильные протекции, но, увы! Не помогли. Истина и прямота действий всегда восторжествуют, у меня решительно никакой протекции, да я и враг подобного, но берет свое, и все мои вещи назначены уже на выставку".
С утра и до вечера в комнате художников народ: знакомые и незнакомые люди приходили поздравлять Шишкина с наградой.
Мокрицкий, прибыв в Петербург и увидев рисунки, захотел, чтоб они были выставлены в Москве. Он испытывал гордость за своего ученика. Его радость была оправданной. Рисунки представлены художественной выставке в залах московского Училища живописи и ваяния и замечены критикой. Цензор Николай Федорович Крузе, известный строгостью суждения, саму выставку работ преподавателей и учеников училища считал неудовлетворительной: подробно разобрал только выставленные в залах училища картины А. А. Иванова, дал им высокую оценку и отметил из молодых художников одного Шишкина.
После выставки рисунки были куплены одним из любителей художеств, фамилию которого ныне установить невозможно. Иван Иванович получил первые большие деньги. Эту зиму он уже не так нуждался, как раньше, когда, как вспоминала его племянница, "он часто обедал только хлебом и квасом, которые постоянно брал в одной мелочной лавке, где однажды, зачерпывая квас из кадки, вместе с квасом выловил скелет крысы, сгнившей в кадке, которая, очевидно, никогда не мылась". Присылаемых ему денег из дому едва хватало на квартиру да на покупку художественных принадлежностей, на которые он обыкновенно не жалел денег.
Теперь же он мог купить себе даже два офорта Калама, давно облюбованные им в окне магазина, где они были выставлены. С каким торжеством молодые художники принесли купленные оттиски! Поставив их на стулья, они почти всю ночь простояли перед ними на коленях, рассматривая и изучая их.
Почетный вольный общник * Петербургской Академии художеств швейцарский живописец, рисовальщик и график Александр Калам был тогда в моде. Его работы закупила Академия. (1857 год. 12 февраля. Совет Академии. "...По представлению г. Ректора Бруни о необходимости в пейзажный класс купить для руководства учащихся несколько образцов, для чего и выбрано им 58 литографированных пейзажей Калама, стоящих 30 р., а потому, испрашивая на покупку оных разрешения, просит выдать следующие за то деньги Г-ну Исправляющему должность профессора С. М. Воробьева. Определено: купить"). В Академии художеств было обязательным копирование его произведений. Калам восхищал современников главным образом внешней романтикой своих произведений, посвященных суровой альпийской природе. С Каламом, Куанье и еще одним пейзажистом, учителем Калама, Ф. Диде, Шишкин знакомился по "эстампам", отдельным листам и альбомам, главным образом литографским. "Запоздалая романтика "Красивых видов", а затем облегченная, становящаяся эклектичной и условной трактовка пейзажа - гор, озер, деревьев, неведомых пород, каких- либо в живописных "шале" - полухижин, полудач, вот что означало поветрие, родившее даже особый глагол "окаламиться", - писал А. А. Сидоров. Сам Шишкин, через несколько лет, вскоре по приезде за границу, запишет в своем дневнике по поводу сверх меры возвеличенного в Академии популярного швейцарского пейзажиста: "Калям очень плох", а в пейзажах его учителя Диде Иван Иванович найдет "сухость и однообразие". Но тогда, зимой 1859 года, друзья, увлеченные замыслом выпуска альбома литографий, с интересом изучали технику выполненных работ.*(Звание, в какой-то мере сходное с понятием "член-корреспондент".)
Всю эту зиму Иван Иванович трудился над большой картиной, за которую в апреле месяце получает золотую медаль второго достоинства. Для экзамена им был исполнен "пейзаж" с натуры из окрестностей С.-Петербурга". Совет Академии предоставил ему право свободного выбора места работы на лето J 859 года. Шишкин, не раздумывая, выбирает Валаам. С ним собираются ехать Александр Гике, Иван Волковский, Егор Ознобишин - все давние друзья, с которыми ему легко себя чувствовать.
Здесь самое время рассказать о друзьях, в кругу которых Шишкиным проведено так много времени.
Фамилии А. Гине, П. Джогина, Е. Ознобишина мало что говорят нынешнему читателю, а между тем это были своебразные и самобытные художники,-уступающие в таланте своему товарищу, но имеющие свое вполне определенное лицо, и забывать их несправедливо.
"Павел Джогин, о котором почти молчит наша литература, - мастер, незаслуженно забытый, - писал искусствовед А. А. Сидоров. - Его карандашные рисунки в ГТГ *, высоко законченные и художественно новые... Рисунки Джогина, как и Л. Каменева, доныне встречаются в числе тех, которые приписывались Шишкину, ценившему Джогина, владевшего приемом его рисунка. В сопоставлении с Каменевым Джогин, возможно, значительнее. Он изображает лес, не деревья: стремится передать общее, не единичное. По сравнению с "настоящими" передвижниками Джогин более декоративен и, может быть, недостаточно реалистичен. В. В. Стасов не упоминает его вовсе, как и А. В. Гине, товарища Шишкина по Казанской гимназии и Академии.*(Общепризнанная аббревиатура названия Государственной Третьяковской галереи.)
А. А. Гине, рисовавший много, хорошо представленный в ГТГ, стал в первую очередь разрабатывать мотивы приморского пейзажа; вместе с тем ему принадлежат рисунки, изображающие сельские дороги и сцены жатвы с наличием человеческих фигур и определенным стремлением передать общее настроение трудовых дней. Крупным мастером Гине не был, но полного забвения он не заслужил".
В декабре 1858 года Джогин, как и Шишкин, получил "медаль серебряную 1". Весной Иван Иванович сообщает в письме (к родителям: "...товарищ мой Гине, который со мной живет, тоже получил медаль серебряную. Ознобишин получил малую серебряную и прочие, золотых 2 и серебряных 4 только по нашей отрасли, а претендентов было 38 человек". Шишкин, отмечая заслуги товарищей, как бы выделяет московский кружок художников, подчеркивает его замкнутость, то, что они крепко держатся друг друга. Не выпускает из виду своих питомцев и А. Н. Мокрицкий, искренне радующийся успехам их в далеком Петербурге.
"...Душевно, душевно радуюсь Вашему счастью, - пишет он Ивану Ивановичу, едва узнав о присужденных наградах, - тем более что знаю, как неутомимо и доблестно вы его достигали, - соберите же теперь все Ваши силы и сделайте последний важный шаг, чтобы окончательно и навсегда упрочить за собой то, о чем Вы стремились в мечтах своих и к чему направлена была вся Ваша деятельность. Помоги Вам Бог!
...Поздравьте от меня Гине и Ознобишина, молодец Гине, не отстает от Вас и идет если не вровень с Вами, то не далее ружейного выстрела, такое расстояние в военном деле не велико".
А. В. Гине получил большую серебряную медаль за пейзаж "Берег финского залива".
Трудно отыскать в наше время работы Ознобишина. Они неизвестные. Время разбросало их, затеряло. Возможно, в квартирах каких-нибудь москвичей или ростовчан и висят они, но мы не знаем о них. Но знаем, однако, об истинной, сердечной привязанности этого человека к Шишкину, его душевной внимательности и близости.
Приведем здесь одно письмо, написанное из Ростова-на-Дону 26 января 1879 года Егором Александровичем Шишкину.
"Дорогой и старый друг и товарищ Иван Иванович.
Ввиду того неизвестного будущего, которое готовит нам грядущая чума, я счел моею нравственной обязанностью переслать тебе юношеские труды и заметки, хранимые мною до сего времени как драгоценные и светлые воспоминания прошлого, и которые, вероятно, в случае моей смерти сожгут без всякого внимания, а через это твой будущий биограф упустит одну типическую сторону твоего высокого таланта - это инстинктивное поклонение идеалам искусства и сознательное отыскивание этого идеала во всем, что ты где-либо рисовал, - будут ли это сосульки соседней крыши или типическая шляпа мазиловского крестьянина.
В присланных тебе твоих набросках уже резко определялся тот реальный путь в искусстве, идя по которому ты достиг такой завидной славы, за прогрессивным возвышением которой я, художник в душе, всегда следил по газетам с глубоким уважением и даже гордостью, потому что имел тебя столько лет товарищем и даже обжирался вместе вареньем и медом.
Прощай же, мой друг; поезжай лучше за границу на время чумы, которая не разбирает ни бездарности, ни гения.
Жму долго и крепко твою руку. Ознобишин".
По письму можно судить, с какой любовью относился Егор Александрович к своему другу. И когда случилась непоправимая беда у Шишкина и умерла Ольга Антоновна Шишкина-Лагода, Ознобишин одним из первых откликнулся на горе друга. Отбросив все дела, он пишет глубоко проникновенное и продуманное письмо, цель которого - поддержать Шишкина, указать на роль и значение его в искусстве.
"...Знаю, что в переживаемых нами горестях никакое сочувствие не облегчит страданий; но тем не менее не могу утерпеть, чтобы не выразить тебе, славный художник, испытанное мною чувство прискорбного сожаления о постигшей тебя утрате супруги и художницы, о чем узнал из ее некролога, помещенного в 8 номере "Художественного журнала".
Конечно, утешить тебя в потере я не сумею и не в силах. Я только могу сказать тебе: крепись, мой друг, и помни, что ты художник, отмеченный особым талантом, то есть тем роковым даром природы, который, давая гений, отнимает у ... человека утехи его земной жизни (нраб) большинства великих людей искусства и науки, и в их страданиях найди себе мужество.
Вспомни, что жизнь твоя принадлежит России и что твою биографию будут читать тьма будущих художников и точно так же будет искать в своих жизненных невзгодах для себя утешения и мужества.
Крепись и работай!
Твой всегда почитатель и товарищ Ознобишин".
Можно порадоваться судьбе Шишкина, которая свела его с такими верными людьми. Ну да ведь и друзей-то мы сами выбираем, и не бывает дружбы односторонней.
Иван Иванович жил в ту пору, как уже говорилось, на одной квартире с Александром Гине, а их верный товарищ Павел Джогин место жительства имел на Большом проспекте по третьей линии, дом Юнкере, в квартире № 27, в которой соседями его были два сибиряка - художник Песков и студент университета Николай Щукин. Благодаря Джогину Шишкин весной 1859 года познакомился с одним из интереснейших людей своего времени - будущим ученым-ботаником Григорием Николаевичем Потаниным, тогда только-только появившимся в Петербурге. Приехав из далекой Сибири, Потанин искал друзей по духу, и нечаянно судьба свела его с художниками.
Характеризуя молодого человека, Бакунин из Сибири писал Михаилу Николаевичу Каткову, известному журналисту и публицисту, в рекомендательном письме, благо у сибиряка, отправляющегося в далекую столицу, не было никаких знакомств: "...Теперь пора мне сказать Вам несколько слов о молодом человеке, подателе сего письма... Григорий Николаевич Потанин учился в Омском кадетском корпусе, где в нем пробудилась редкая и благородная любознательность, и, дослужившись до чина поручика в казацком войске, с большим трудом выхлопотал себе отставку с целью поехать в Петербург и учиться в университете. Он сам лучше меня расскажет, как и чему он хочет учиться. Он человек дикий, неопытен и наивен часто до детства, но в нем есть ум действительный и оригинальный, хотя и не всегда проявляющийся, благородное стремление ко всему лучшему, жажда знания и редкая между русскими способность трудиться, есть также и упорное постоянство, залог успеха. Эти качества заставляют меня думать, что из него может что-нибудь выйти, несмотря на настоящую, впрочем, при неведении его довольно естественную, неясность стремлений... Или Москва очень изменилась, или Потанин не пропадет между вами... Пожалуйста, обласкайте нашего сибирского Ломоносова".
Близкий знакомый Чокана Валиханова, Потанин ехал в Петербург с желанием поступить на естественно-историческое отделение университета. Думая, что в столице он будет первым сибиряком, голова которого занята сибирскими общественными вопросами, Потанин ошибался. В Петербурге он встретил студента-сибиряка Щукина, который также мечтал служить родному краю, собирался возвратиться на родину и служить ей, мечтал издавать в Иркутске литературно-политический журнал. Живший с ним на квартире художник Песков строил планы, скопив от продажи своих картин капиталец, основать в Иркутске школу живописи. Студенты-сибиряки еще до приезда Потанина организовали кружок, который собирался раз в неделю на квартире у Щукина. Это было первое сибирское землячество в Петербурге. Понятно, с какой радостью начал посещать квартиру Щукина Григорий Николаевич. А Джогин, мы помним, был соседом по квартире Щукина и Пескова. Ранней весной 1859 года Песков уехал на Пинские болота писать этюды с крестьян, и Щукин предложил Потанину занять освободившееся место. В течение лета Потанин ежедневно виделся с Джогиным и часто с Шишкиным.
"Три художника, Шишкин, Джогин и Гине, были связаны крепкой дружбой, - вспоминал Г. Н. Потанин. - Шишкин и Гине учились в казанской гимназии и там еще сдружились: оба они были пейзажисты. Шишкин уроженец города Елабуги, и в петербургских окрестностях писал сосновый лес, напоминавший ему родину; Гине в Петербурге специализировался на изображениях плоского болотистого прибрежья Финского залива. Джогин был уроженец Черниговской губернии; предпочтения к какому-нибудь виду пейзажа у Джогина еще не проявилось.
Эти три друга очень часто виделись между собой и всегда втроем посещали картинные галереи и выставки. Часто они и меня брали с собой. Они знакомили меня с новостями художественного мира и волнениями в академической массе".
Три друга-художника познакомили сибиряка с художественными богатствами Петербурга. Сводили его в картинную галерею Прянишникова и в Эрмитаж; художникам разрешалось посещать это последнее хранилище в обыкновенном костюме, но нехудожники должны были надевать фрак, которого у Потанина не было. Тогда друзья художники подогнули полы сюртука Григория Николаевича, прикололи их булавками и в таком псевдофраке повели его в Эрмитаж.
Потанин вспоминал, что больше всего уделял ему внимания Джогин, и из рассказов ученого мы можем представить себе облик этого друга Шишкина.
"Мы бродили с ним по островам и окрестностям Петербурга. В одном направлении до Голодая, в другом - до Коломак. Он брал ручной мольберт и краски. Джогину же я обязан своим знакомством с петербургскими церквами и их достопримечательностями. Он завел меня в какую-то церковь на Аптекарском острове, показал изображение четырех евангелистов кисти Брюллова. На Шпалерной он завел меня в церковь Божьей Матери "Всех скорбящих", похожую снаружи на часовню, чтобы показать икону одного молодого свободомыслящего художника, изображающего Богоматерь, окруженную скорбящими; тут на коленях пред нею, стоят: кандальник, нищий, больные и невеста в свадебном наряде; икона была большая, фигуры, кажется, в рост человека, и невеста была изображена такой миловидной и привлекательной, что, как только вы войдете в церковь, прежде всего вам бросается в глаза бедная невеста. Другая интересная икона, тоже нового письма, изображала две церкви, небесную и земную. В небесной, т. е. в верхней половине картины - бог Саваоф, окруженный ангелами и святыми; в нижней художник написал внутренность церкви Богоматери "Всех скорбящих". Стены и иконостас были списаны со стен и иконостаса этой же самой Церкви: батюшка, служащий в алтаре, тот самый отец Иван, который в то время служил в этой церкви; все молящиеся тоже - портреты прихожан. Всех их можно узнать; вот знакомый генерал, вынувший из кармана и распустивший фуляровый платок (вероятно, после того, как запустил пальцы в табакерку); батюшка стоит на коленях в алтаре, и на нем всякий узнавал его большие сапоги. Джогин привел меня к собору всех учебных заведений (или Смольному монастырю) и показал, как этот собор, если смотреть на него с одной точки, представляется широко развалившимся зданием, а если смотреть с другой - стройным, изящным, компактным сооружением. Джогин затащил меня в Исаакиевский собор, чтобы показать, как варварская рука оскорбительно покрыла золотом скульптуру Пименова".
Рассказ Потанина интересен еще и потому, что это же видел и Шишкин, ибо друзья жили интересами друг друга.
Художники были молоды и веселы. Ходили наблюдать толпу на гуляньях, случайно попадали в подвальный этаж на встречу Нового года в мещанской среде, выслеживали в окнах соседнего дома предмет для игры в романтическое приключение; заводили как бы знакомство издали и переписку через разносчиков апельсинов и иногда дурачились. Однажды Джогин, идя рядом с Потаниным, в момент, когда мимо с громом проезжала карета по модной улице, закричал: "Долой монархию! Да здравствует Лафайет!" Оглушительный стук колес о мостовую покрыл его слова, и никто из полицейских не подбежал к нему, чтобы прекратить сие безобразие. В другой раз Шишкин и Джогин во время белых ночей, когда взошедшее солнце освещало пустынные улицы, на глазах у Потанина вскарабкались на фонарный столб и тоже безнаказанно.
- Милый, - спустившись на землю, говорил, смеясь, Иван Иванович новому приятелю, - мы вот тебе расскажем, что мы проделывали в Москве во время крестного хода.
Все трое шли рядом по тротуару, и Иван Иванович продолжал:
- Толпа, представь, проходит в Кремль через Спасские ворота и так в них бывала стиснута, что мы, да простит нас Бог, подогнем, бывало, ноги и повиснем в воздухе. А как толпа вынесет из ворот, ставим ноги на землю да бежим в другие, соседние со Спасским, и снова - нырк в толпу. Да, брат, дурачились иногда. На то и молодость.
Потанин оживлялся, говорил с увлечением:
- Рассказывают, во время карнавала в Риме солидные немцы, ученые и профессора, так увлекутся общим весельем, что дурачатся, как дети, и назавтра сами удивляются тому, что проделывали вчера.
- Натура человеческая требует, чтобы иногда давать свободу игривому своему настроению, - добродушно замечал Шишкин.
- А вы все трое - чистые пейзажисты? - спросил Потанин. - И оттого не пишете фигур?
- Отчего же, - отвечал Шишкин, - я хотя и избегаю фигур на своих пейзажах, но не всегда.
- А когда пишете, о чем думаете?
- О разном. Я, брат, все в голове держу. И лес, и людей. И как люди ходят, и как лес шумит, и как ворона летит. А видел, как она по земле идет? О, гляди, - и он удачно принялся передавать ее походку; расставив ноги, Иван Иванович шагнул сначала одной ногой вперед, потом другой, а потом, не сгибая ног, сделал прыжок траверсом вбок. - А вот как татарская телега едет? - поглядывая на хохочущих друзей, довольных увиденным, произнес он и изобразил едущую, рассыпающуюся татарскую телегу. И вот уже друзья явно видели: то левые колеса идут на сторону влево, а правые направо, то все четыре колеса - на одну сторону; воображая себя татарской телегой, он поднимал руки и делал из них то букву Л, то римскую V.
Побывал Потанин и в мастерской Шишкина, понаблюдал за работой. "Когда он писал какое-нибудь нутро лесной северной трущобы, выходившей на картине безмолвной, лишенной живых существ, в это же самое время в памяти его рисовалась не пустыня, а лес, оживленный жизнью. В нем пролетали и кричали птицы и раздавался звериный рев. Когда в это время его заставал за работой какой-нибудь гость, он увлекался рассказом, как в написанной им трущобе, по тропинке, проложенной художником между стволами деревьев, бродит крестьянин со старомодным ружьишком, промышляющий рябчиков, посматривающий на ветки и постреливающий. Иногда из этого воображаемого художником мира какая-нибудь фигура переселится и на картину; на каком-нибудь высунувшемся из земли корне сосны он посадит ворону".
Неискушенный в живописи сибиряк, посещая с новыми товарищами выставки картин, удивлялся совершенству техники. Лист водяного лопуха, затонувший в воде, фарфоровое блюдечко, через которое просвечивает солнце, - все это казалось ему живой действительностью, а не сочетанием красок на полотне.
"Я не представлял себе, что искусство может подняться до такого совершенства, - вспоминая прошедшие годы, писал он на склоне лет и следом приводил любопытный штрих, который позволяет нам увидеть отношение молодых художников к живописи: - Я... смотрел на ожившие полотна, как на чудеса, но друзья удержали меня от увлечения этими успехами техники; они невысоко ставили преодоление технических трудностей: в особенности они отрицательно относились к произведениям, если не путаю фамилию художника Шустова (в данном случае память изменила Григорию Николаевичу, речь идет о художнике Угрюмове. - Л. А.), который на своей картине "Избрание на царство Михаила Федоровича Романова" с таким искусством изобразил бархат, шелк, соболий и бобровый меха на боярских шубах, что можно было бы определить стоимость их по нынешним ценам. Они называли подобную живопись "табакерочной" или "вывесочной". Очень сдержанно также они относились и к громкому имени Айвазовского, некоторые полотна художника, совмещавшие все цвета радуги, они называли "сторублевыми бумажками".
Они научили меня искать в картине настроение. Иллюстрациями к их проповеди послужили для меня в первый же год моего пребывания в Петербурге, во-первых, выставка русского художника Лагорио, только что вернувшегося из Италии, и, во-вторых, выставка немецких художников".
В июле 1859 года "С.-Петербургские ведомости" сообщили: "На постоянной выставке художественных произведений... появилось пять картин, написанных известными художниками дюссельдорфской школы: Освальдом Ахенбахом, Фламмом и Михелисом, из всех этих картин особенно замечательна одна - Ахенбаха, изображающая похороны девушки во время праздника".
Из художников Джогина привела в восхищение картина Ахенбаха. На картине фабулы никакой не было. Изображался большой немецкий деревянный дом с огромным чердаком. Перед ним, на первом плане картины, затон со стоячей водой. Поверхность воды сплошь затянута желто-зеленой ряской; посредине затонула кадка; края ее выступали только на вершок из воды; вода внутри кадки тоже затянута ряской. На заднем, за деревенским домом, поле, а за ним лесок. Все это залито солнцем.
- Чем дольше смотрю, тем больше наймется, что ощущаешь июльский зной, - говорил Джогин. - В воздухе парит. Вам же кажется, что вы слышите запах болота, запах моллюсков, рыб и гниющих водорослей. Даже слышно жужжание мухи. Ведь это картина разрушения. А сколько света! - И он принялся молчаливо восторгаться картиной. - Смотрите, Потанин, - вдруг сказал он, пораженный своим открытием, - смотрите на открытое окно в чердаке. Как он изобразил выветрившиеся стекла.
- Действительно, - согласился тот. - От этой детали еще более веет горячей сыростью.
- Надо бы ожидать, что зритель убежит от этой картины, - продолжал Джогин, - убежит от этой гнили, которая возбудит в нем отвращение к смерти. А между тем - наоборот: эта яркая жизнь ряски, этот бьющий в глаза, разлитый по картине свет, это ощущение зноя возбуждает в зрителе не отвращение к смерти, а жажду жизни.
- Волшебник - солнце! - вступил в разговор Гине. - Что бы оно ни освещало, - распустившуюся розу или труп утопленника - все равно оно вызывает радость бытия.
Шишкин молчал. Вглядывался в картину, слушал друзей. Его тянуло к Потанину, человеку наблюдательному, любящему, как и он, реальное в природе. Нравился его живой ум.
- Как в живописи, так и в литературе и, наконец, в самой действительности жизнь всего ярче рисуется чертами разрушения, - произнес вдруг Джогин и оглядел товарищей. - Вот, скажем, вы видите, что по тротуару проходит человек, несущий в починку связку дыроватых соломенных шляп или корзину сапог со стоптанными каблуками, вы же не печалитесь, что на свете все изнашивается, рвется и трухнет, а думаете, что эти изношенные шляпы и подошвы свидетельствуют только о том, что человечество живет, что оно носит платье, отплясывает трепака, веселится, устраивает свадьбы и влюбляется. - Джогин говорил с воодушевлением, ибо был в ту пору влюблен. О чем, правда, умалчивал. - Чуть ли не лучшей демонстрацией этой мысли служит картина пожара. На мостовую из горящего здания вынесена мебель и скарб, кухонная посуда и ночная утварь. Рядом с дорогими пианино, люстрами и фешенебельной мебелью сюда вынесено много и такого, чего посетители квартиры никогда не видели, что тщательно скрывалось от постороннего глаза.
Иногда на этой выставке, устроенной пожаром, ваш глаз увидит старый капор, который барыня надевает только, когда идет в баню, или какую-нибудь апокрифическую принадлежность костюма или утвари. Тогда этот банный капор, существование которого вы не подозревали, производит в ваших мыслях целый переворот. У этих "полированных лиц", живущих в бельэтаже, под "белыми жакетами" вы всегда подозревали сердце "каторжника", а этот банный капор убеждает нас, что под ними - "белыми жакетами" - тоже бывает сердце, способное к смущению и стыду.
Ноздрев, другие герои Гоголя - это те же выветрившиеся стекла, отливающие цветами радуги, те же истерзанные соломенные шляпы и стоптанные каблуки. А если бы их не было, как бы наша жизнь побледнела и потеряла свои краски.
- Что же ты, Иван Иванович, слова не скажешь? - обратился к Шишкину Потанин. - Ты, право, ныне еще более похож на монаха. Валаамская жизнь не прошла бесследно.
- Могу сказать одно, пейзажист - истинный художник, - отвечал тот, - он чувствует глубоко, чище. - Шишкин еще раз пригляделся к картине. Ахенбах ему был не по душе. Это о нем он скоро скажет в письме из-за границы: "Освальд Ахенбах недурен - белая каменная стена и по бокам деревья, особенно стена чертовски хороша; деревья просто мазаны, но ловко - и все-таки это бестолочь".
Споры продолжались на улице или дома, в кругу гостей художников. А их бывало немало. Увлеченные разговорами, не замечали, как наступала ночь. Иногда оставались ночевать у кого-либо в мастерской. Ночи были тихие, теплые. И даже лежа продолжали беседу.
В тот год Шишкин часто виделся с Валерием Якоби, с которым ему вскоре предстояло ехать за границу. Они были почти земляками. Якоби родился в деревне Кудряково Лаишевского уезда Казанской губернии. Живой, остроумный собеседник, он был неплохим рассказчиком и частенько с юмором говорил о своей жизни в Симбирске и Казани.
- В сих городах, - говорил он, - я бывал принят в домах местных сановников. Однажды зашел к казанскому губернатору. Тот беседовал с одним из важных чиновников, которого он посылал в уезд по какому-то делу и давал ему наставления. При этом губернатор высказывал свое сожаление, что дороги испортились, что чиновнику придется туго - нет хорошего пути. Не знаю как, но черт меня подмывал, я неожиданно перебил губернатора и говорю: "А ведь он, ваше превосходительство, всегда ездит без пути". В другой раз, это было после большого пожара города Казани, губернатор рассказывал, какую печальную картину представляла площадь около пожарища. На земле был сложен грудами скарб погорельцев: мебель, зеркала стенные, картины и прочее. И это не какие-нибудь мещане, а статские советники, с генеральшами и с дочерьми, говорил губернатор. Барышни, мол, а должны жить бедно. "Им не привыкать к голодной жизни", - заметил я ему.
Друзья рассмеялись. Они были неразлучны. Потанин много рассказывал о сибирской жизни, о встречах с Чоканом Валихановым, с Михаилом Бакуниным. Молодой человек, которому предстояло сыграть большую роль в духовной жизни Сибири и о котором впоследствии напишут, что он "пользовался во всей Сибири громадной популярностью, почти такой же, как Лев Толстой в России", и в ту пору был знаком со многими интересными людьми, о которых рассказывал Шишкину. Рассказывал о своей жизни, об учебе в кадетском корпусе, о жизни в Омске, о новом своем товарище Щукине.
- Интересный он человек, - говорил Потанин о своем сибирском земляке. - Когда требуется подвиг, он долго не задумывается; еще не окончен рассказ, вызывающий сочувствие, как он уже хватает фуражку и бежит на помощь. Каждую минуту он готов встать на баррикады. Несправедливость моментально превращает его в протестующего: беспрерывно ввязывается он в уличные сцены, спасает женщин от побоев пьяных мужей, читает нотации городовому, вторгается в участок и водворяет там торжество правды. Словом, на полицейском жаргоне это "беспокойный человек", а на самом деле - героический юноша, василеостровский Дон-Кихот, который очаровывает быстротою рефлексии своего благородного сердца.
- Верно, верно, - соглашался Шишкин. Николая Щукина он знавал и бывал у него на квартире, когда навещал Джогина.
Бесследно не прошло знакомство с Шишкиным и для Потанина. Может быть, это постоянное стремление художника к объективности в изображении природы послужило толчком к тому, что и сам Потанин в дальнейшем, описывая свои путешествия, стремился к лаконизму, точности, памятуя о работах Шишкина. Приведем лишь один отрывок из его путевых заметок под заголовком "От Кош-Агача до Бийска":
"Здесь мы оставили реку и стали подниматься вверх но узкой долине реки Улегумена. Это горная река, поросшая разнообразным лесом, очень живописным, серебристо-белые облака берез, опушенных инеем (это значит, что лес стоит близко к полынье), перемежаются с лесом из голых ярко-пурпурных прутьев тальника; иногда дорога шла хвойным лесом, заваленным валежником из целых бревен, иногда своими многочисленными обломившимися сучьями напоминавших валы шарманок, усаженных шинами. В одном месте мы ехали в полугоре и могли смотреть на дно горной долины сверху: река, скованная ледяным саваном, лежала неподвижно под вашими ногами как в гробу между двумя отвесными стенами из твердой горной породы, вытянутыми точно по шнуру..."
Автор стремится прежде всего к точности, живописная сторона его словно бы совсем не интересует, а картина все-таки возникает. Так же, как и в работах Ивана Ивановича Шишкина.
"Занимаясь биографией Потанина, вчитываясь в его воспоминания, отчетливо представляешь, что 1858- 1865 годы были для него годами взлета по интенсивности и разносторонности в приобретении знаний, по участию в политической жизни страны. Именно в это время Потанин прочно и осознанно переходит на социалистические позиции, выступает за освобождение крестьян от крепостной зависимости, организует сибирское землячество, входит в состав... организации "Земля и воля", выполняет ее задания, активно участвует в студенческом волнении 1861 года; вместе с большой группой студентов его арестовывают и держат в Петропавловской крепости. Через два месяца Потанина освобождают с требованием немедленно покинуть Петербург. Друзья были вынуждены взять его на поруки. В Сибирь Потанин вернулся с созревшим убеждением способствовать ее пробуждению к общественной деятельности", - читаем мы в одной из книг о Г. П. Потанине.
Увлеченный его идеей обновления земли, познанием ее богатств. Шишкин дает ему денег для поездки в Олонецкую губернию. Об увиденном и перечувствованном Потанин написал в очерке "Поездка на Олонец", который был опубликован в девятом номере журнала "Русское слово" за 1860 год.
Тянувшийся к людям, более общительный Потанин познакомил Шишкина и со своими друзьями - журналистом Николаем Ядринцевым и математиком Перфильевым.
На знакомства им везло. Да и как же быть иначе? Ежели ты человек любопытный, то и тебя не обойдут вниманием люди.
Однажды трое художников и Потапин были в бане; вымывшись, одевались в общей зале и разговаривали; припомнили, между прочим, о том, как русские бани удивили апостола Андрея Первозванного; кто-то привел цитату из летописи: "Хвощутся, хвощутся, овии живи вылезут..." Не успел он докончить, как из дальнего угла залы кто-то докончил цитату: "квасом уснеянным облеются, снова оживут". Друзья посмотрели в угол и увидели, что зала была не пуста; там одевался молодой человек, которого они прежде не заметили. Друзья продолжали свой разговор; экспансивный незнакомец продолжал вмешиваться в него (мы приводим слово в слово рассказ самого Потанина. - Л. А.), так что когда художники и Потанин оделись и пошли из бани, он уже был настолько короток с ними, что Шишкин, пригласив компанию пить чай в трактире "Золотой якорь", любимом художниками, не решился исключить из нее нового знакомого. "В трактире, - рассказывает дальше Г. Н. Потанин, - за чашкой чая случайный знакомец рассказал свою интересную биографию".
- Отец мой - бедный дьячок пермской епархии, - начал новый знакомый. - Когда я, окончив семинарию, пришел домой, отец дал пять рублей и сказал: "Иди в Пермь, отдай эти пять рублей секретарю консистории и попроси, чтоб он дал тебе невесту с приходом". Ну, вернулся в Пермь, а тут у меня другой план вырос - новый: вздумалось мне пешком пойти в Москву, поклониться московским святителям; пришагал в Москву, понравилось, и протесал я пешком в Киев, а там захотелось в Иерусалим - поклониться глазным христианским святыням. Дошел до Одессы, здесь достукался до одной важной дамы, называть ее имени не стану, доставила она мне даровой проезд на пароходе до Яффы и дала письмо в русское посольство в Константинополе, письмо, предоставившее мне возможность - что тогда редким счастьем было - проникнуть под своды мечети Ая-София. В Палестине я немного задержался, зарабатывал деньги, служил псаломщиком в арабской православной церкви и обучал арабчат русской грамоте. Здесь, к слову, и сам подучился арабской грамоте. Скопил денег, сел на пароход и доехал до Константинополя, оттуда в Болгарию. Там снова принялся детишек русскому языку обучать, на церковном клиросе пел. Нужно было деньги на дорогу в Россию зарабатывать. Пока зарабатывал, с хорошими людьми сошелся. Наши братья-славяне, они против турок шли. Размышляли разумно. И я им сочувствовал. Но понимал, верите ли, что не хватает у меня знаний, чтобы правильно происходящее в мире понимать. А без этого жить невозможно. Невозможно, вы, уверен, к этой мысли раньше меня пришли. И решил я во что бы то ни стало добраться до Петербурга и заняться основательно. В Невской лавре и Петербургской духовной академии меня радушно встретили. И вот я уже месяц здесь, в столице.
"Духовенство и славянофилы, - писал Г. Н. Потанин, - обрадовались этому оригинальному, выносливому и полному жизненной энергии человеку. В нем увидели будущего миссионера. Его исключительная история облегчила ему знакомства; им интересовались разнообразные круги петербургского общества! Вот почему он так и сыпал в разговоре с художниками именами: Иван Аксаков, Владимир Ламанский, Кавелин...
Время от времени художники слышали о новом незнакомце, которым оказался Е. Д. Южаков - молодой литератор и честнейший человек. (Недаром, когда приехавший в Петербург тобольский губернатор А. И. Деспот-Зенович обратился к писателю С. В. Максимову с просьбой пригласить на государственную службу несколько литераторов, рассчитывая, что их честная служба внесет в чиновную атмосферу чистую, свежую струю, Максимов указал на Южакова, к которому испытывал, по словам Г. Н. Потанина, симпатию.)
В "Современнике" появились две статьи Южакова о его жизни среди арабов. Через студентов Духовной академии познакомился он со студентами университета и начал посещать занятия вместе с ними. Вовлеченный в студенческое волнение, он попал в Петропавловскую крепость, где просидел два месяца.
Его, равно как и С. В. Максимова и Павла Якушкина, причисляли к каликам перехожим. И он, вероятней всего, не возражал, слыша об этом сравнении. Он был цельным человеком и жил своей идеей...
С Потаниным Шишкин поддерживал отношения долгие годы, даже после того, как Григорий Николаевич покинул Петербург. Свидетельство тому письмо, написанное Г. Н. Потаниным из Сибири 24 апреля 1887 года:
"Многоуважаемый Иван Иванович.
Ваши "Офорты" лежат у меня на квартире. Огромное сибирское спасибо Вам, огромное, как сама Сибирь.
Жалею, что не увижу тех этюдов, которые Вы вывезете из Вологодской губернии. Не изобразите ли багунное болото, то есть моховое болото внутри словника, заросшее багуном? Какие разнообразные оттенки цветов торфяникова мха! Можно бы комбинировать из них рисунки, розаны и прочее.
Еще раз спасибо за офорты. Ваш Григорий Потанин".
Будущий ученый не раз бывал в мастерской художника, наблюдая за его работой. Знаком был и восхищался этюдами, сделанными на Валааме. Шишкин пригласил на лето Потанина приехать на монастырский остров. Потанин принял приглашение, но смог осуществить поездку только через год.